Category: общество

Category was added automatically. Read all entries about "общество".

Дело Калонова

«Мне его уже жалче больше, чем тебя», - пишут мне про бандита.

Ага, пожалейте урода. Вчера ему разрешили задать мне напрямую вопросы, и он задал только два.

Первый, часто ли я даю таксистам больше, чем натикало по счётчику. Ход его мысли был понятен: если мне насчитали 260 р., скажем, а я дал 300 в качестве благодарности - то лихо могу отслюнить и за 400-рублёвую поездку 135 тысяч.

Судья сняла этот вопрос. Сказала, что я на него уже ответил. Я действительно ответил, сообщив до этого суду, что я никогда не дарил деньги совершенно незнакомым людям.

Это мелочи жизни. А вот второй вопрос Калонова мне ооооочень не понравился.

Он спросил, где живёт моя дочка. Тут уж судья - крайне выдержанная все два заседания - рассвирепела.

- Вопрос снимается! - воскликнула она. - Вас обвиняют в краже, а не в насилии над детьми.

А вы жалейте дальше таджикских бандитов, жалейте.

Роман разгорается

- Ты недостоин этой девочки, - твердят мне все друзья. Хоть мы с ней и познакомились, хм, при странных обстоятельствах - но их это не смущает.

А ведь они правы. Отправляясь на суд, было приятно получить такое тёплое письмо.



Я ей не сказал, что на суд. Только хани, айм вери бизи тудей.

И всё равно получил в ответ God almighty bless you. Я даже стесняюсь это перевести - бьюсь об заклад, русские парни, вы ни разу за жизнь не слышали от девчонок такого.

Примите так

Сегодня заседание суда продолжалось часа три. Дело наконец рассматривалось по существу.

Меня снова допросили о роковом вечере 20 февраля, в который раз за эти месяцы. Я рассказал суду всё, что помню.

- И часто это с вами бывает? - спросил меня адвокат бандита. - Что вы не вяжете лыка? [последнее не было произнесено, но я всё понял]

- Нет, никогда! - воскликнул я. Увидел на лицах судьи, прокурора и адвоката недоверие, и счёл нужным объясниться.

- Я могу выпить, - продолжил я, - но никогда до беспамятства. Это было стечение многих обстоятельств.

Я работал пешим курьером [это всё моя речь перед судом]. Уставший к концу недели. Пеший курьер - это 20-25 км пешком в день. Снег. C неба и под ногами.

Я ничего не ел в тот день, только чашка кофе без сахара [на самом деле я рассчитывал на бесплатный ужин на корпоративе, так и зачем обедать - но этого я не сказал]. И вот пришёл, мне налили немного водки, я запил её минералкой с пузырьками - и вырубился.

Конец цитаты. Такова была моя линия защиты.

Потом выступал бандит Калонов. Суд отнёсся к нему с таким участием, что я сам почувствовал себя обвиняемым (хоть и сидел не в клетке). Но это паранойя - просто русское судопроизводство, надо отдать ему должное, входит в мельчайшие и самые микроскопические детали любого дела, я в очередной раз поразился, как дотошно всё делается.

Он сказал, что я ему сказал в такси, что я люблю таджиков и вообще мигрантов всей душой. Что я жизнь готов положить за их благополучие и благоденствие. Что я готов отдавать им последние деньги (в данном случае и вовсе кредитные), лишь бы они были счастливы.

Тут у меня в голове начало проматываться:

Вонзил кинжал убийца нечестивый
В грудь Деларю.
Тот, шляпу сняв, сказал ему учтиво:
«Благодарю».

Тут в левый бок ему кинжал ужасный
Злодей вогнал,
А Деларю сказал: «Какой прекрасный
У вас кинжал!»

Тогда злодей, к нему зашедши справа,
Его пронзил,
А Деларю с улыбкою лукавой
Лишь погрозил.

Истыкал тут злодей ему, пронзая,
Все телеса,
А Деларю: «Прошу на чашку чая
К нам в три часа».

Злодей пал ниц и, слёз проливши много,
Дрожал как лист,
А Деларю: «Ах, встаньте, ради Бога!
Здесь пол нечист».

Но всё у ног его в сердечной муке
Злодей рыдал,
А Деларю сказал, расставя руки:
«Не ожидал!

Возможно ль? Как?! Рыдать с такою силой? -
По пустякам?!
Я вам аренду выхлопочу, милый, -
Аренду вам!

Через плечо дадут вам Станислава
Другим в пример.
Я дать совет царю имею право:
Я камергер!

Хотите дочь мою просватать, Дуню?
А я за то
Кредитными билетами отслюню
Вам тысяч сто.

А вот пока вам мой портрет на память, -
Приязни в знак.
Я не успел его ещё обрамить, -
Примите так!»

Но я не стал это цитировать суду. Вместо этого я заверил суд (который меня серьёзно об этом спросил), что я никогда - ни трезвый, ни пьяный, ни уставший, ни свежий и бодрый, это всё буквальная цитата - не дарил деньги незнакомым людям. Вроде мне поверили.

Между тем вскрылись интересные вещи. Калонов приехал в Россию в 2011 году как тренер по боксу, раз. А потом уже пошёл в таксисты, а в промежутке ещё что-то делал.

У него есть второй пакет документов, на имя некого Алишера (забыл фамилию), абсолютно вымышленное лицо. Вскрылось при задержании. Суду это очень не понравилось, тем более что Калонов пытался устроиться в яндекс-такси по фальшивым документам. В сити-мобиле, где он меня ограбил, он работал по настоящему паспорту.

И третье, он зарабатывает как таксист 70 тысяч в месяц. Но я (с курьерской зарплатой в 30 тыс.), рыдая, вошёл в его положение - и подарил ему весь лимит по своей кредитке.

Или так следует из его слов. Кто прав, кто виноват в этой истории - это решит суд.

Но это будет ещё не скоро.

Москва-93

Альтернативка, что было бы, если бы Ельцин слился, а ВС победил, просчитывается на раз-два.

«После революции всегда встаёт вопрос о революционерах» (Муссолини). Для начала передрались бы между собой Руцкой и Хасбулатов. Драка была бы кровавая, только ошмётки бы летели. Выжил бы только кто-то один (и, думаю, Хасбулатов).

О конституции (той или иной) бы все забыли, «не до неё сейчас». Разные политические группы из бывшего ВС стремительно бы вооружались, и обрастали боевиками и фанатиками.

ВС - рудимент советской эпохи, и реакция на него населения была бы такая же, как реакция на ГКЧП. Только этот миллионный протест был бы расстрелян.

И на ближайшие годы Москва бы выглядела так:

-------------

Ледяной ветер нес снег зигзагами, и белые струи, словно указывая мне путь, поворачивали с Грузин на Тверскую. Где-то в стороне Масловки стучали очереди — похоже, что бил крупнокалиберный с бэтээра. Я вытащил из-под куртки транзистор и ненадолго — батарейки и так катастрофически сели — включил его.

«Вчера в Кремле, — сказал диктор, — начал работу Первый Чрезвычайный Учредительный Съезд Российского Союза Демократических Партий. В работе съезда принимают участие делегаты от всех политических партий России. В качестве гостей на съезд прибыли зарубежные делегации — Христианско-Демократической Партии Закавказья, Социал-Фундаменталистов Туркестана, Конституционной Партии Объединенных Бухарских и Самаркандских Эмиратов, католических радикалов Прибалтийской Федерации, а также Левых коммунистов Сибири (Иркутск). В первый день работы съезда с докладом выступил секретарь-президент Подготовительного Комитета генерал Виктор Андреевич Панаев. Московское время — ноль часов три минуты. Продолжаем передачу новостей. Вчера в Персидском заливе неопознанные самолеты подвергли очередной ядерной бомбардировке караван мирных судов, принадлежащих Соединенным Штатам. Корабли шли под нейтральным польским флагом, но это не остановило клерикал-фашистов. Мировая общественность горячо поддерживает миролюбивые усилия…»

Я выключил приемник и двинулся по Тверской. По обе стороны широкой, ярко освещенной луной улицы брели люди. По одному, по двое они шли от Брестского вокзала вниз, к центру. Все несли сумки, у многих за плечами были маленькие тощие рюкзаки — последняя предвоенная мода. И полы многих шуб, курток, пальто так же оттопыривались, как и у меня, а кое-кто нес «калашников» и вовсе — по ночному времени — открыто. Светила луна, и под ее светом ползли, извиваясь, серебряные нити снега, и время от времени нарастал шум и проносился по самой середине мостовой легкий танк или, грохоча проржавевшими дырявыми крыльями, полузадохшаяся «Волга», и шли по тротуарам люди — и легкий гул разговоров шепотом, дыхания, шарканья шагов стоял на улице.

Я вспомнил, как когда-то, давным-давно, а если точнее — ровно десять лет назад — я уже шел по ночной Тверской, тогда еще Горького, и цель моего путешествия была почти такая же, что и сейчас. Мне должно было исполниться сорок лет, было позвано огромное количество гостей, была уже куплена водка, еще продавалась она совершенно свободно, и никто не опасался попасть в очереди у винного в облаву истребительного отряда угловцев, но вот не хватало нам с женой, видите ли, деликатесов к юбилейному столу. Нам казалось, что с продуктами в магазинах плохо, что на стол нечего поставить, что для того, чтобы достать еду, надо слишком много хлопотать… И мы решили сделать ресторанный заказ. И, проклиная наш постоянный дефицит всего, я шел по ночной улице в кулинарию этот самый заказ делать. У той знаменитой кулинарии с аналогичной целью собиралась большая очередь задолго до открытия. И как же я тогда возмущался! «Ночью! Очередь! За продуктами!» А в заказе чего только не было — кажется, даже мясо… Или масло… уже не помню.

Может, этого не было ничего. Может, мне приснилось это такой же лунной ледяной ночью, когда так же змеился по мертвому городу снег и так же трещали пулеметные очереди — мне приснились эти судки, и блюда, и что-то жареное, горячее, и обжигающий глоток водки, и запах кофе, и гости, входящие без оружия, нарядные гости в целой одежде…

Впереди, где-то у Страстной, грохнул взрыв. И улица мгновенно опустела — только последние тени задрожали у стен и исчезли, влившись в подъезды и подворотни. Я вильнул за угол, кинулся к знакомой двери — это был старинный дом, где прошло мое детство, — снова одно из тех многих совпадений, которым мы уже перестали удивляться в эти ночи. Дверь была, конечно, заколочена. Я рванул с шеи автомат, повернул и примкнул штык, подковырнул им доску…

В подъезде я был не один.

Вена

Ну и на сладкое. Последний рассказ из сборника «Вечерняя земля».

Пять коротких рассказов, сборник писался 5 лет (1997-2001). И до этого обдумывался пару лет, потому что путешествия, лёгшие в основу этого словолития, совершены в 95-96, помнится.

Итого 7 лет работы на сборник из 45 страничек (12 тыс. слов). Для меня это нормальный писательский темп.

ВЕНА

Скитаясь по печальным и заброшенным, оставленным жизнью западным землям, я искал там только то, что уже видел ранее и стремился к тому, чем уже обладал. Ничего нового я не ждал от этих стран; гораздо важнее для меня было как можно ярче и полнее воскресить угасшие призраки тех сновидений, которые грезились этим народам раньше, в те времена, когда они не впали еще окончательно в ничтожество, жизненное и творческое оскудение. Грустное наслаждение, которое я при этом испытывал, было похоже скорее на возвращение в какое-то знакомое и родное, но давно покинутое мною место, чем на узнавание чего-то нового и неизведанного.

В европейских городах, как в музеях, вечно сновали беспокойные толпы посетителей; поначалу они раздражали меня, отвлекая от настроения и нарушая цельность впечатлений. Особое негодование вызывали у меня американские или японские туристы, любимой манерой которых было тщательно сличать собор или дворец, перед которыми они стояли, с изображением того же здания в их роскошно изданных путеводителях. Убедившись, что они нашли именно тот объект, который им было рекомендовано, они расплывались в блаженной улыбке, как будто цель их поездки сюда была тем самым полностью достигнута. Но, вдумавшись, я понял, что делаю совершенно то же самое; образы, отпечатавшиеся в моем сознании после долгого и благоговейного изучения европейской литературы и живописи, горели у меня в памяти, пожалуй, еще ярче, чем самые глянцевые фотографии в европейских рекламных буклетах.

В Вену я попал почти случайно, не имея ни малейших намерений знакомиться с этим городом и этой стороной европейской жизни, и поэтому совсем не испытал здесь уже привычного чувства узнавания. Мои представления о венской культуре были весьма смутными и расплывчатыми; но даже то, что я помнил о ней, не вызывало у меня никакого желания соприкасаться с ней ближе. Само слово «Вена» отдавало для меня чем-то бисквитным и легкомысленным, связанным с парковыми лужайками и безвкусной музыкой пустоголового Штрауса над ними. Нелепая политика этого бестолкового государства, о которой я был много наслышан еще со школьной скамьи, довершала мое общее неприязненное впечатление от Австрийской империи и ее столицы.

Но уже краткого и поверхностного ознакомления с ней оказалось вполне достаточно, чтобы переменить мнение об этом городе. С самого начала, расположившись на ночлег в небольшом отеле у вокзала и выйдя после этого на улицу, я понял, что глубоко ошибся, сочтя Вену городом пустым и легковесным, похожим на голубой Дунай с конфетной коробки. Уже вечерело; в празднично одетых гуляющих толпах было что-то южное, или по крайней мере парижское. Сам же город представлял собой самый разительный контраст к его населению; он казался мрачным и давящим, но при этом куда более мощным и величественным, чем Париж или Берлин. Здесь он уже не выглядел бессмысленным, как издали; напротив, этот смысл сквозил повсюду, но он казался скрытым, глубоко запрятанным, почти эзотерическим.

Движимый безошибочным инстинктом опытного путешественника, я сразу взял верное направление в путанице городских улиц, и через некоторое время вышел к центру города, к императорской резиденции. Это было колоссальное темное здание, по виду чем-то напоминавшее египетские пирамиды. Оно занимало целый квартал, так что уже в одних его пределах можно было заблудиться. Разглядывая изнутри этот гигантский лабиринт, совершенно пустынный по позднему времени, я внезапно понял, с чем была связана моя антипатия к Австрии: это была общая неприязнь к маленьким государствам, наделенным непомерными амбициями, как правило, совершенно необоснованными и незаслуженными. Но здесь, увидев тот центр, из которого исходила эта воля к власти, я понял, что эти притязания на мировое господство имели под собой вполне весомые основания. Династия, воздвигшая для себя столь внушительную резиденцию, имела право властвовать над миром, или, по крайней мере, над большой частью этого мира. Нигде в Европе я не видел ничего более имперского, если, конечно, не считать Петербурга.

Когда-то я читал воспоминания советских эмигрантов, которые, выехав из России и пройдя последовательно через несколько кругов московских сателлитов, попадали в Вену, первый город свободного мира на их пути, и невольно сравнивали ее с Ленинградом. Но то, что было у них за спиной, казалось им затхлыми задворками мировой цивилизации, некой прорехой в мироздании, неведомо как, по Божьему попущению, расползшейся на полпланеты. Поэтому они совсем не удивлялись, что первый же западный город, открывшийся перед ними, оказывался столь похожим на то, что они уже видели; что еще можно было ожидать от глухой окраины цивилизованного мира? Только потом, иногда объездив все страны и континенты, они понимали, насколько это восприятие было искаженным и фантастическим: в мире существовало только два города, которые не только были, но и выглядели великими.

Из императорского дворца, тонувшего во мраке, я вышел на ярко освещенную улочку весьма ухоженного вида, с блестящими стеклами витрин и длинными рядами фонарей по обочинам. Это была уже совсем другая сторона былого блеска и величия – остатки столичной роскоши, стекавшейся сюда некогда со всех концов света. Они и сейчас привлекали праздношатающуюся публику; здесь было очень оживленно, причем невольно складывалось навязчивое ощущение, что все куда-то спешат. Мне спешить было некуда, и я неторопливо прошелся по ближайшим переулкам в поисках места, где можно было провести вечер. Насладившись убранством антикварных магазинов, озаренных изнутри ослепительным светом и ломившихся от великолепных произведений искусства, наглядевшись на барочные фонтаны, бившие посреди площадей, я остановился и оглянулся по сторонам. Толпа вокруг была все такой же деятельной и хлопотливой; но присмотревшись, я увидел наконец человека, который явно никуда не торопился. Это был степенный бородач, стоявший у какой-то уличной стойки и со вкусом отхлебывавший что-то из большой кружки. Я спросил его, где в славной столице Вене можно попить пива с максимально возможной для этого занятия приятностью. Для начала он осведомился, откуда я приехал, и узнав, что вообще-то из России, а сейчас из Баварии, сообщил, неспешно и невозмутимо, что Вена – это совсем другой город, нежели Мюнхен; если там, на севере, все помешаны на пиве, то здесь, в Австрии, население традиционно увлекается вином. Не в моих правилах было нарушать местные обычаи, и я, немного поразмыслив, направился к одному из винных погребков, в изобилии разбросанных поблизости.

Открыв входную дверь в одно из таких заведений, я тут же остановился на его пороге, увидев совсем не то, что ожидалось. Вместо обычного дымного зала, наполненного посетителями, передо мной открылась лестница под мощными кирпичными сводами, круто уходившая вниз и по виду бесконечная. Слева на стене висело объявление, набранное прекрасным готическим шрифтом и гласившее, что этот именно ресторан в свое время необыкновенно жаловал Йозеф Гайдн, величайший венский композитор. Конечно, в отношении того, кто именно был лучшим местным музыкантом, можно было спорить, но спорить было не с кем, и я, не раздумывая, двинулся вниз по лестнице. Как всегда в таких случаях, внезапно возникшая историческая аллюзия привела меня в хорошее настроение; я очень любил соприкасаться вживе с чем-нибудь из того, чем много занимался раньше.

Глубоко под землей я увидел, в общем, привычную уже картину: деревянные столы, расставленные вдоль стен и удачно отгороженные друг от друга скамьями с высокими спинками. Необычными здесь были только потолки – низкие и сводчатые, они вызывали в памяти скорее что-то северонемецкое, высокоученое и даже фаустовское. Не давая особенно развиться этой аналогии, я сел за один из столов и долго терзал молоденькую кельнершу, добиваясь, чтобы она принесла мне самого сладкого вина, какое только производит на свет благодатная австрийская земля. Отвергнув несколько вариантов, которые оказались тем, что Гоголь некогда удачно называл «кислятина во всех отношениях», я наконец добрался до чего-то более или менее приемлемого по вкусу. На этот раз, по причине ли пустого желудка или сильной усталости, но уже нескольких бокалов вина мне хватило, чтобы кирпичная кладка вдруг расплылась перед моими глазами, а стены, и так уже прихотливо изогнутые во всех направлениях, начали угрожающе крениться.

Некоторое время я сидел в полной прострации, глядя на лакированную поверхность стола, но потом голова моя слегка прояснилась. Я снова вспомнил о странном контрасте, поразившем меня сегодня; это было удивительное несоответствие между грозным, царственным и самоуверенным видом Вены и той жалкой ролью, которую играл в Европе этот город последние несколько столетий. Это напомнило мне о судьбе Константинополя, столицы величайшей империи средневековья, владения которой, однако, сужались под натиском варваров, как шагреневая кожа. В конце концов утопавший в роскоши Константинополь стал править Византийской империей, состоявшей из одной только столицы с небольшими окрестностями; все остальное пало, отторгнутое завоевателями с Востока и Запада. Перед тем, как окончательно погибнуть, Константинополь какое-то время оставался одиноким островом в сплошном враждебном окружении; но и тогда он еще был столицей мира – вплоть до того самого момента, когда крестоносцы, бравшие город, пробили крепостную стену и, заглянув в пролом, ужаснулись: столько людей было в городе, что казалось, там собралось полмира.

Но такова была судьба всех империй; возвышаясь почти до небес, объединяя в своих пределах несчетные сотни языков и народов, они в конце концов рушились под бременем собственного величия, оставляя после себя одни лишь безмолвные свидетельства своего давно минувшего могущества. Иногда, впрочем, не оставалось и этого, как не сохранилось ничего от цветущей столицы Золотой Орды, основанной Батыем на Волге, после того как она была обращена в развалины неумолимым Тимуром. Я вспомнил и о судьбе Петербурга, города, устоявшего перед всеми вражескими нашествиями и со дня основания ни разу не видевшего неприятеля на своих улицах, но, несмотря на это, навсегда утратившего слепящий блеск и горделивую заносчивость мировой столицы. Самые великие города рушились, когда иссякала та идея, которая их питала; как только она гасла в умах, возродить их уже было невозможно. Сохранялась только их пустая оболочка, похожая на проросшее и истощившееся злаковое зерно, случайно вышедшее из земли на поверхность.

Такими безжизненными остовами давно уже выглядели и Вена, и Петербург. Теперь, когда их громозвучная слава отошла в прошлое, оба города казались почти двойниками; но в этом сходстве было и странное, удивлявшее меня противоречие. Исторически их величие было разделено во времени, оно достигало вершины в разные эпохи, и возвышение одной империи было причиной упадка другой. При взгляде в прошлое эти временные пласты сближались, сливаясь почти до полной неразличимости, но одновременное существование двух мировых центров было чем-то явно абсурдным: империя по своей сути могла быть только одна, и ее столица, город, достигший мирового господства, обречен был вечно оставаться во вселенском одиночестве.

– Немного перебрал (too much wine)? – вдруг спросил меня белобрысый абориген, сидевший напротив.
– Я привычный (I’m from Russia), – ответил я ему, и, слегка пошатываясь, встал из-за стола.

С трудом, поминутно хватаясь за перила, я поднимался по нескончаемой лестнице, по которой некогда, видимо, с такими же трудностями, выбирался наружу композитор Гайдн, и в который раз думал о том, что то вдохновенное вызывание духов, которому я здесь с таким увлечением предавался, на самом деле не имело никакого смысла. Насколько легче было тревожить колоссальные тени прошлого дома, в России, насколько отзывчивее и податливее они там оказывались! Механические подпорки не только не помогали моему воображению, они скорее сковывали и ограничивали его полет. Временами, когда меня совсем уже огорчало это зияние, фатальный зазор между красочным мифом и невзрачной современностью, мне даже хотелось, чтобы вся Европа ушла под воду, как платоновская Атлантида, оставив в наследство другим народам только то, что ей и так уже не принадлежит: рассыпанные по музеям мраморные обломки статуй и барельефов, фрагменты пожелтевших рукописей на полузабытых языках и поблекшие, уже почти неразличимые, переливы красок на картинах и фресках. Раньше все всегда так и заканчивалось, только роль наводнения или извержения Везувия, засыпавшего пеплом целые провинции, обычно играли нашествия варваров, которых неудержимо влек к себе магический блеск пышно угасавших цивилизаций. Эти заманчивые игрушки неизменно ломались в их тяжелых и грубых лапах; но и обломков их, случайно сохранившихся, было достаточно, чтобы из них впоследствии могло вырасти великолепное новое дерево новой культуры.
Преодолев наконец крутую лестницу, я оказался наверху, перед наружной дверью; но, распахнув ее, я не увидел ничего, кроме сплошной пелены мутного утреннего тумана, сквозь который смутно просвечивали вдали еще горевшие фонари.

Зябко поеживаясь, я побрел по совершенно безлюдным улицам, старательно вглядываясь в почти невидимую в тумане неровную брусчатку у меня под ногами. Восточный край неба постепенно светлел, наливаясь молочной спелостью; но солнца еще не было над горизонтом. Сонная жизнь, едва тлевшая здесь в домах за оконными стеклами, на удивление стройно и гармонично сливалась в эту минуту с возвышенным покоем грузной небесной твердыни. Плоский город, с его серыми крышами и фасадами, казался легким, расплывшимся оттиском на податливой поверхности мироздания. Через несколько мгновений должно было взойти солнце; над древней, недвижной, окованной космическим холодом Вечерней землей занимался новый день.

Ноябрь 2001

Брюссель

Когда я приехал в Брюссель, был уже поздний вечер. Поезд прибыл, казалось, на глухую, тупиковую станцию – никто не встречал его, да и пассажиров было совсем немного. Странное впечатление заброшенности произвел на меня огромный, почти пустой вокзал. Какое-то тревожное несоответствие было между пышностью и размахом этого строения, отделанного изнутри красивым желтоватым мрамором, и общим духом запустения и сонного, незыблемого спокойствия.

Ночевать мне было негде, и я, дважды пройдя по гулким залам в поисках подходящего места, решил устроиться до утра прямо здесь, в одном из закоулков полутемного вокзала. Сев на мраморные прохладные ступени, я стал глядеть, как за окном мерно двигаются темные ветви деревьев, как мигают и переливаются огоньки вдали.

Постепенно тяжкая дремота начала охватывать мой мозг; еще видя бледный свет от фонарей на улице и ощущая холод от окна, я уже смешивал их с какими-то проступавшими в сознании картинами, с дневными впечатлениями, ярко отпечатавшимися в мозгу; и понемногу эти призраки также стали уходить и растворяться.

Через полчаса я проснулся от холода. В помещении уже никого не было, только у входа стояло несколько полицейских. Один из них поманил меня к себе. Ничего хорошего, как видно, это мне не предвещало. По своему советскому опыту я отлично знал, что объяснения с представителями власти обыкновенно заканчиваются ничем иным, как неприятностями различного калибра. Конечно, в данном случае еще неизвестно было, что оказалось бы лучше – провести ночь в одиночестве на вокзале, пустом и холодном, или в уютном участке, в увлекательном общении с галантными полицейскими на французском языке. Один из тех путеводителей по Европе, что я жадно читал перед отъездом, даже советовал тем, у кого не было денег на ночлег, самим проситься в камеру до утра. Пока я приближался к полицейским, эта шальная мысль занимала мое воображение, но когда я представил себе, какое выражение появится при этой просьбе на лице у поджидавшего меня рыжебородого блюстителя порядка («только что из России? и не может и двух суток пережить без привычной обстановки?»), я почувствовал, что от этой затеи надо отказаться.

– Bonjour, monsieur, – обратился ко мне рыжебородый блюститель. – Vous êtes étranger? Quel est votre nom? Montrez-moi votre passeport, s’il vous plaît.

Я показал ему свои документы, подивившись про себя странной схожести поведения наших тоталитарных и свободных европейских органов охраны порядка.

– Bien. Je ferme la gare, monsieur. Vous ne pouvez pas rester ici.

Я не совсем понял то, что он говорил – к бельгийскому французскому надо было еще привыкнуть – но жест, сопроводивший эту краткую речь, был достаточно красноречив и недвусмыслен. Кажется, в эту ночь мне предстояло заняться осмотром достопримечательностей Брюсселя. Выразительно пожав плечами, я двинулся к выходу.

На улице холодный ветер и темень сразу освежили мое восприятие. Идти было некуда. Уже третью ночь я проводил без сна; от переутомления и избытка впечатлений то хищное любопытство, что снедало меня в первые дни по прибытии в Европу, начало совсем сникать и выдыхаться. Меня уже не радовала и не удивляла, как прежде, сама мысль, что я нахожусь в тех краях, о которых я мечтал так давно и ревностно, меня не будоражило сознание того, что рядом, в двух шагах, находятся великие произведения искусства, свидетельства бурной и угасшей исторической жизни, дворцы, соборы, башни, улицы… Мне хотелось только найти спокойное и теплое пристанище, в котором я мог бы переждать до утра.

Помедлив в нерешительности немного у вокзала (бравые полицейские в это время закрывали щитами вход), я двинулся в ту сторону, где, как мне казалось, находился исторический центр.

Город спал. Улицы были пустынны и безжизненны, темнели таинственно окна в домах, только соборы освещены были снаружи недвижным, мертвенным люминесцентным светом – настолько бледным, что отчетливо виднелись звезды над их крышами.

Свежий, веселый ветер бил в лицо, трепал кроны деревьев, раскачивал фонари, подвешенные на цепях. Все это так живо мне напомнило мою родину – недоставало только вихря снежинок под фонарем, промерзшей наблюдательной вышки, забора, обтянутого колючей проволокой и автомата за спиной, да еще бесконечной равнины, покрытой снежными сугробами, да багровой луны, встающей над горизонтом – что я невольно тряхнул головой, отгоняя наваждение. Я был в свободной Европе.

Странно, однако, подумалось мне, как яростно наши властители дум всегда третировали европейскую вольницу. «Безумство гибельной свободы», как однажды выразился Пушкин. «От свободы все бегут», высказывался Розанов. «Франция гибнет и уже почти погибла в судорожных усилиях достигнуть просто глупой темы – свободы». Впрочем, и Европа ведь в долгу не оставалась. Да и что с нами было церемониться, с восточной деспотией.

Чем дольше я шел по ночному городу, тем удивительней мне было это полное отсутствие на улицах каких-либо признаков жизни. Казалось, жители оставили город, и оставили совсем недавно, поспешно бросив все, что в нем было. Обычно в крупных мегаполисах и в самые глухие часы не замирает жизнь; даже в деревнях по ночам тишину нарушает хотя бы лай собак – здесь же запустение было настолько полным, что если бы мне и встретился вдруг случайный прохожий, я бы, наверно, принял его за привидение. Я медленно брел по мостовой прямо посреди улицы, пересекал площадь за площадью, останавливался, как зачарованный, перед огромными готическими соборами, стремительно взмывавшими ввысь передо мной; и постепенно, исподволь меня стало охватывать какое-то грустное и даже ностальгическое чувство. Все эти грандиозные памятники ушедшей навсегда эпохи когда-то вызывались к жизни неистовым творческим порывом; в то время тот народ, что их порождал, жил настоящей, плодотворной, полной смысла и значения исторической жизнью; теперь же все остановилось и вряд ли когда-нибудь придет еще в движение. Бельгийцы вдруг представились мне каким-то мужественным приморским племенем, вроде наших северных народов – с застывшей, замершей в вековечной неподвижности культурой, всесильными традициями, освященными бесконечностью протекших столетий и нежеланием менять что-либо в своей размеренно идущей жизни.

Внезапно я припомнил то, что видел несколько часов назад из окна поезда. Мы проезжали через всю страну, и время от времени мелькавшие зеленые поля расступались и открывали вид на чистенький, уютный городок. На переднем плане, вдоль железной дороги, обычно проходила широкая улица, на которую были обращены фасадами кирпичные домики, крытые красной черепицей. Дальше, в глубь городка, ответвляясь в сторону от этой улицы, уходили длинные ряды таких же игрушечных домиков, завитых плющом, окруженных цветочными клумбами, аккуратно обнесенных изгородями. Было еще совсем не поздно, солнце садилось, подсвечивая кирпичные фасады, отражаясь в окнах, но – странное дело – город был пуст, как будто в нем никто никогда и не жил. На улицах не было видно ни людей, ни автомобилей; только перед самым выездом из города я увидел, как в дверном проеме одного из домиков стоит человек, прислонившись к косяку, и смотрит вслед уходящему поезду. Казалось, он один и оставался тут; очень живо я представил себе тишину, которая должна была царить в этом вымершем месте перед закатом солнца, когда ветер стихает; представил легкое поскрипывание приоткрытой двери, только и нарушающее эту тишину, и печальное, торжественное настроение последнего человека, почему-то задержавшегося в покинутом всеми городе. Под этим впечатлением я ехал через Бельгию; потом оно забылось, сгладилось, и только сейчас я снова пронзительно ощутил свое одиночество здесь, среди пышных и безмолвных монументов, оставшихся от давно умолкнувшей, прекрасной, полнокровной европейской жизни.

Так, предаваясь сладостной меланхолии, я медленно бродил по старому Брюсселю; но постепенно холод и усталость стали отвлекать меня от тех захватывающих картин, что рисовало мне мое взбудораженное воображение. Две эти напасти подбирались ко мне с двух сторон: холод не давал ни на минуту остановиться для отдыха, усталость не позволяла двигаться, чтобы согреться. Почему-то мне казалось, что прошло уже очень много времени с тех пор, как я отправился в свой путь, и до рассвета оставалось ждать совсем недолго. Но вот, проходя мимо одного внушительного здания, я увидел, как над его входом празднично горевшее сообщение «+6 °C» сменилось разочаровывающим 00-10. До рассвета оставалось не меньше пяти часов. Вся ночь была еще впереди.

Остановившись в нерешительности на площади перед большим собором, я попытался уяснить свое положение. Ветер как будто начинал стихать, но в любом случае при такой температуре долго я на улице не протянул бы. Что-то надо было делать, искать какое-то укрытие, где можно было бы согреться и немного подремать. Взглянув еще раз на прекрасный белокаменный готический собор, я пошел, уже не мешкая, в новом направлении, и вскоре среди мрачных и угрюмых, затихших до утра переулков, по которым я шагал, мне послышался какой-то непонятный, монотонный звук. Я направился туда, откуда он раздавался, и довольно скоро начал различать, что это была музыка, и музыка, включенная кем-то очень громко. После всех переживаний своей заброшенности в чужом, пустынном и безлюдном городе, я так обрадовался этому движению и жизни, что даже не удивился тому, как странно было услышать ее здесь в такое время. Подойдя еще ближе, я увидел, что звук исходил из кафе, расположенного на первом этаже большого дома. Окна его гостеприимно светились, и возле входа толпилась оживленная публика.

Поколебавшись немного, я вошел внутрь, и обнаружил там обстановку самую демократичную: никто ни на кого не обращал внимания, люди стояли у стойки, сидели за широкими столами, курили, выпивали и закусывали. Тут же, рядом со стойкой, на небольшом свободном пространстве танцевало столько народу, что я поразился, как им удается не налетать друг на друга. Заказав кружку пива, чтобы не сидеть здесь просто так, я подошел к свободному столику и тяжело, с облегчением опустился на деревянную скамью. Судя по всему, это заведение должно было работать до утра, так что я мог, по крайней мере, побыть тут в тепле и относительном покое.

Усевшись поудобнее и отхлебнув пива, я с любопытством стал разглядывать посетителей. Часом раньше, находясь под сильным впечатлением того роскошного, томительного угасания, которое я видел на улицах Брюсселя, я испытывал к бельгийцам острую жалость, щемящее сострадание; мне казалось, что они должны беспрерывно ощущать свою безнадежную обреченность; и, наверно, очень грустно им все время сознавать, что их многовековые напряженные усилия, лихорадочная творческая деятельность, походы и войны, заговоры и перевороты завершились в конце концов ничем, бессмысленным и сытым сегодняшним прозябанием. Но теперь, глядя на выражения их лиц, спокойные и равнодушные, я усомнился в том, что вообще кому нибудь здесь еще приходят в голову размышления такого рода. Музыка ревела монотонно-оглушающе, вокруг меня все время происходило какое-то плавное, неторопливое движение, люди выходили из кафе, появлялись новые, танцевали, садились за столики, жевали, разговаривали. Довольно скоро их лица стали расплываться у меня перед глазами, сливаться в однородную массу, превращаясь в тусклые оловянные пятна на темном фоне. Меня властно одолевал глухой, тяжелый сон.

Через какое-то время я внезапно, как после сильного толчка, очнулся от своего глубокого забытья, и начал озираться, не сразу осознав, где я нахожусь и как здесь оказался. Вдруг, полностью придя в себя, я быстро приподнялся, и снова сел, охваченный чрезвычайно сильным и необычным ощущением. Танцующих вокруг меня стало еще больше, видно, играли какой-то новый, популярный мотив. Краткий сон освежил меня, сознание прояснилось, но невыразимо тягостное впечатление на меня производила печальная, меланхолическая мелодия и вид множества извивающихся, корчащихся рядом со мной тел. Мне как-то вдруг почувствовалось, как дико это зрелище должно было выглядеть среди всеобщей мрачной тишины и запустения, царящих повсюду в городе сразу за порогом этого небольшого зала. Невольный холодок пробежал у меня по позвоночнику; это был даже не пир во время чумы; это был Danse Macabre.

Но скоро этот страх отхлынул, и меня снова начало охватывать грустное, поэтическое настроение. Они, эти европейцы, не знают сами и не чувствуют, насколько их теперешняя жизнь бездушна и скудна, и потому только и могут предаваться таким безрадостным, унылым развлечениям.

О, старый мир! Пока ты не погиб,
Пока томишься мукой сладкой, –

внезапно прозвучало у меня в голове. С упоением я стал твердить про себя эти слова, давным-давно уже высказанные Западу. Наверно, в этом и была разгадка его пронзительного обаяния, в мучительной и сладкой обреченности. Приходя в решительный восторг, я сидел в шумном и прокуренном кафе за липким столиком, и вдохновенно про себя декламировал:

В последний раз – опомнись, старый мир!
На братский пир труда и мира,
В последний раз на светлый братский пир
Сзывает варварская лира!

Ноябрь 1997

Немного рефлексии

Как пошевелишь свои старые тексты (10-20-летней давности) - так сразу взрыв восторга. Русский читатель умный, тонкий, глубокий и с большим пониманием сути вещей.

А где была госмашина по раскрутке в эти 20 лет, спрашивается? Газеты, радио, телевидение?

Раскручивала Киркорова и Прилепина? Успеха ей.

С другой стороны, вот угасну я на склоне своих дней - и кто дальше шевелить-то будет? Ухнет всё в бездну.

У меня предложение. А вот организовали бы вы Бурмистровское общество.

Я, со своей стороны, готов помогать. Предоставлю лучшие тексты и музыку, изо всего, что я написал за последние десятилетия.

А ваше дело - хранить, систематизировать, выкладывать и продвигать. По рукам?

Хм. По рукам мне уже неоднократно давали - и, чувствую, закончится тем же.

(шутка)

Последний день лета

Солнце, абсолютный штиль, +20. Я видел сегодня сотни людей - и никого в шортах. Даже на пляже. Петербуржцы дёрганые насчёт холода.

В шортах был один я. И чувствовал себя полностью комфортно.

Был только один неприятный эпизод. Какой-то пьяный мужик, вёдший хаски (с голубыми глазами) на поводке, гаркнул на меня:

- Не холодно в шортах? Ты бы ещё в трусах вышел, бл*!

«Какие-то люди, любящие всюду совать нос - и образовавшие, по-видимому, целый комитет с этой целью» - ха! Это всего лишь комитет.

А у нас тут вся страна советов.

И о погоде

Пощёлкал по прогнозам, где-то 10 сайтов. Все как один талдычат «пасмурно», «сплошная облачность», «солнце в этот день в Санкт-Петербурге будет редко показываться из-за облаков, ночной мелкий дождь будет продолжаться днем и закончится лишь к вечеру».

Идиоты (синоптики), в окно посмотрите. Яркое солнце и синее безоблачное небо.

Хотя пишут красиво. Может, им в писатели податься?

Вчерашняя ночь

Вчера в два часа ночи меня разбудил дождь, и я не мог уснуть. Было скучно.

Поэтому я пересмотрел "Жмурки" Балабанова. Сложилось странное впечатление, что Голливуд прожил свои 100 лет зря.

Великолепная же вещь. Почему в США не умеют снимать (такие классные) фильмы?

Дюжев и Панин - ну, ребята как ребята. Кастинг у Алексея Октябриновича всегда классный. Для своей роли годятся.

Кто настоящий актёр - так это Маковецкий. Нереально хорошо работает, тут Октябриныч дал немного промашку (в смысле тот слишком хорош для своей роли). Но Балабанова я никогда критиковать не буду, это было типа дружеской подколки.

А, ну и обворожительная Рената Литвинова. Просто фам фаталь какая-то - не слушайте мои шутки, в её адрес я никогда ничего плохого не скажу.

Ну и самый проблемный фрагмент. Никита Михалков.

Да фиг его знает. У меня даже не двойственное, а как минимум тройственное чувство.

С одной стороны, "советский барин". Это не выведешь, видно через любую плёнку. Терпеть не могу этот типаж, как и весь совок.

С другой - играет отчаянно херово. Может играть только самого себя - и чё это, актёр, что ли?

С третьей - ну Балабанов не ошибается. Я не представляю себе кого-либо другого в этой роли.

С четвёртой - тут и вовсе непонятно. Вот я, например, русский писатель (лучший в 21 веке).

И у меня ничего нет, кроме коммуналки (комната 13 м), холодной воды на кухне, при отсутствии душа, холодильника и стиральной машины. И адовый грохот (прямо сейчас) за окном, выносящий мне весь мозг. Я бы лучше при землетрясении жил, хоть их и не бывает в Петербурге. Мне кажется, даже люди в 1мв и 2мв так не мучались (нет, это кощунство, я не писал этого).

А Балабанов - такой же, как и я, провинциал, только с Урала - получил самый звёздный состав в свои фильмы. Это как вообще бывает?

Поймите меня правильно. Я нисколько не завидую ему. Я не режиссёр, а поэт (в известном смысле) - чего мне завидовать?

Я только немножко удивляюсь. Я говорил Крылову за пивом у Мариинки: "90-е - это была осевая эпоха".

И он горячо поддержал меня (хотя в постах писал о 90-х всякое). Но (врать мне незачем) - поддержал и согласился.

А за Октябриновича я очень рад. Сейчас хоть посмотреть есть что. Это цитата из Крылова, если вы не помните этот пост: "Вы меня скоро уморите [или как-то так], но потом скажете - пока был жив Крылов, хоть было что почитать".

Ну и Нижний Новгород прекрасен.